Птица с человеческим лицом благодарно посмотрела на Тарараха. Тане казалось, она понимает все, о чем говорит питекантроп, до последнего слова. А потом израненный Алконост высоко поднял голову и приготовился запеть. Глаза у него были вдохновенно полузакрыты. Таня подумала, что ей будет любопытно услышать его пение, как любопытно и узнать, будет ли оно человечьим или птичьим, но Тарарах внезапно схватил ее в охапку и оттащил в сторону.
– Уши! – закричал он. – Зажимай уши!
Таня зажала уши, а Ванька замешкался. Он стал было поднимать руки, но внезапно опустил их и застыл, блаженно улыбаясь. Лицо у него сделалось отрешенным и счастливым, как у человека, который только что пешком прошел пустыню, едва не испекся заживо и наконец взял под язык ложечку холодного мороженого.
Тарарах метнулся к ящику, где у него чего только не хранилось, и, схватив пчелиный воск, залепил себе ушные раковины. Потом подскочил к Алконосту и, не церемонясь, набросил птице на голову мешок. Птица отнеслась к этому философски.
Вытащив из ушей воск, Тарарах убедился, что Алконост больше не поет, и стал трясти Ваньку за плечи. В громадных ручищах Тарараха худенький Валялкин мотался из стороны в сторону. Постепенно глаза у него вновь становились осмысленными.
– Тарарах, ты чего? – спросил он.
– Как тебя зовут? Отвечай немедленно! – потребовал питекантроп.
– Меня? Ванька!
– А фамилия, фамилия как?
– Тарарах, ты точно перегрелся! Может, тебе еще и свидетельство о рождении показать? ВАЛЯЛКИН!.. Отпусти меня! – возмутился Ванька, у которого от энергичной тряски стучали зубы.
Питекантроп разжал руки и с облегчением вытер пот со лба.
– Уф, повезло! Нельзя слушать пение Алконоста! Тот, кто слушает его, забывает обо всем на свете!
– Но я же не забыл!
– Слава Древниру! Видно, Алконост не успел довести свою песню до того самого места…
– До какого того самого места? – спросила Таня.
– А я и сам не знаю. И никто не знает, а кто узнает, рассказать потом не может. Говорят только, что есть у него в песне то самое место. Забываешь обо всем на свете – и ничего больше не можешь, кроме как слушать Алконоста и дальше. Вот я и проверял, помнишь ты свое имя или нет…
Мешок с крылатым певцом недовольно шевельнулся. Алконосту было досадно, что его прервали. Хотелось петь еще, вот только в мешке у него не было вдохновения.
– Sancta simplicitas! – проскрипел перстень Феофила Гроттера.
Как и большинство его высказываний, это было непонятно, но крайне назидательно.
– А что ты чувствовал, когда Алконост пел? На что она вообще похожа, его песня? – спросила Таня у Ваньки.
– Я… я даже не знаю. Ты будто и не слышишь, как он поет и поет ли вообще… Но это было здорово. Мне чудилось, меня подхватывает и кружит, кружит… Несет куда-то. Грудь наполняется воздухом, и ты точно взлетаешь. Ноги не нужны, только мешаются. Я был и здесь, и не здесь, и везде… – неуверенно улыбаясь, признался Валялкин.
Тарарах озабоченно поскреб короткими пальцами заросшую грудь.
– Ишь ты, гусыня, совсем башку парню задурила! Надо эту птичку подлатать поскорее да на волю выпустить! А то шут знает до чего допеться можно! – заявил он. – А ты, Ванька, в другой раз меня слушай. Велят тебе уши зажимать – не тяни резину, делай, как тебе говорят!.. Ладно, пошли чай пить, а ты, композиторша, в мешке сиди, раз вести себя не умеешь!
Пить чай с Тарарахом было увлекательно, хотя и небезопасно. В его берлоге, как всегда, невозможно было найти чистую чашку. Многочисленные питомцы питекантропа – да и он сам – успевали расколоть все в считаные дни.
При этом сам Тарарах отказывался признать, что у него вся посуда перебилась, и утверждал, что она где-то затерялась. Вот и теперь после безуспешных поисков питекантроп достал несколько банок из-под яда и отправил Таню их мыть.
– Ты не боись, что отравишься… Мы с малюткой Клоппиком уже из них пили – и ничего… Пока живы, хотя, конечно, яд мог попасться и медленный, – успокоил он.
– С Клоппиком? Он тут бывает? – ревниво спросил Ванька.
– А то! Почитай, каждый день выбирается. Играется вон со всякими зверушками да и с собой частенько кого приносит… Вчера вон гадюку где-то отловил, а недавно тарантулов в банке принес… Умничкой растет, да только уж вредный больно. Сам порой не разберусь, чего в нем больше – любви к живности всякой или вредности… – благодушно сказал Тарарах.
Рассказывая, он не сидел без дела. Заправил мятый тульский самовар щепками и, надев на трубу сапог, принялся раздувать огонь. Обуви питекантроп принципиально не носил, а единственный имевшийся у него сапог – колоссального, надо сказать, размера – использовал исключительно для растопки самовара. Иногда случалось, что в сапог заползали змеи, а Тарарах не замечал этого, и тогда из самоварной трубы, пылая жаждой мести, выкатывался шипящий клубок.
Таня совсем уже было собралась рассказать Тарараху о Горбуне с Пупырчатым Носом и о том, что она видела в зеркале, но тут в берлогу к питекантропу примчался взбудораженный Ягун.
– Вообразите, иду я сейчас сюда и случайно подслушиваю, как домовой и домовиха своего дитенка стращают! Напроказил он там чего-то! И думаете, кем стращают? Моей бабусей! Она, мол, не Ягге, а Баба Яга, живет в избушке на курьих ножках, забор вокруг избы из человеческих костей, на заборе черепа, вместо засова человеческая нога, вместо запоров – руки, замок – рот с острыми зубами. Заманивает гостей и режет ремни у спящих из спины! Ничего себе дела! Я хотел права покачать, да только они все втроем куда-то ушмыгнули. Я только услышал, как домовиха сказала дитенку: «Видел этого юнца? Это внук той кошмарной старухи! Будешь себя плохо вести – станешь таким, как дядя Ягун!» Я прям зверею, какая языкастая нежить стала!